«Жить и умирать»: как память преображает нас и задача превращения призраков в предков

Год издания и номер журнала: 
2023, №1
Автор: 

Примечание: Глава из книги Кеннета Райша "Содействуя исцелению супружеских пар: От надежды к переходному пространству для изменения" (2023).  Этот доклад был впервые представлен на заседании Подразделения 39 (Психоанализ) Американской психологической ассоциации в апреле 1999 года, Нью-Йорк.

Однажды ночью я проснулся, наверное, из-за сновидения, которое не мог вспомнить, хотя старался изо всех сил; заснуть снова я не смог. Я решил сесть за стол, надеясь, что смогу зафиксировать мысли, которые приходили мне в голову, раз уж содержание сновидения было мне недоступным.

Вскоре мои мысли вернулись к лечению пары, которое завершилось около четырех лет назад. Женщина в этой паре, я называю ее Сара, умерла год назад и прекратила лечение примерно за четыре месяца до того, как скончалась. Сара и Том были женаты около 25 лет, они познакомились и полюбили друг друга, когда учились в университете, но годы вместе были трудными, а их семьи — сложными. Им обоим было около 55 лет, у них было трое детей, они никогда не проходили психотерапию, но чувствовали, что их браку конец, и пришли ко мне, воспользовавшись последним шансом разобраться.

Начинать лечение пары, готовой разорвать длительные взаимоотношения, было для меня не в новинку, но работать с партнерами, один из которых на момент начала лечения смертельно болен, было необычно. У Сары последние 10 лет был метастатический рак груди, и она хотела, чтобы их брак жил — или была готова уйти, но тогда я этого не знал. Также я не знал, насколько ей будет плохо, и что каждый раз, когда она как будто поправлялась, она становилась немного более физически уязвимой и слабой. Время, однако, было не на ее стороне. На нашей последней встрече Сара преподнесла мне подарок, от которого слезы навернулись у меня на глаза. Она поблагодарила меня за работу, которую мы проделали, за свой брак и за то, что так удачно нашла в Кембридже терапевта, который любит верховую езду. Сара выросла на Западе, на ранчо с лошадьми и коровами. В подарок мне она принесла камень, найденный в поле на Западе, которому индеец придал форму лошади. Сара положила этот камень в бархатный мешочек, который тщательно уложила в подарочную коробку. Сара сказала мне хранить его в безопасном месте, потому что его легко разбить, но я знал, что она говорит мне не забывать ее, и понимал: тот парадокс, что она прочна как камень, и при том хрупкая и легко ломается, был ее восприятием себя.

Я спросил ее, почему они с мужем хотят прекратить лечение сейчас и не хочет ли она избавить меня от наблюдения за своим медленным умиранием. Сара посмотрела на меня взглядом, который я никогда не забуду и сказала: хотя я, может, считаю ее милым человеком (каким она и была), «доктор Райш, вы бы ни за что не захотели встретить меня в темном переулке». Сара была высококлассным юристом, адвокатом с мощной фирмой, и ей нужно было быть такой, поскольку ее отец, как она говорила, ел людей заживо на завтрак, обед и ужин, был зловредным, жестоким и очень деструктивным человеком, и его боялись все, — но только не Сара, которая ссорилась с ним до самого конца.

Я сидел за столом и, наталкиваясь взглядом на найденный камень, который Сара мне подарила, думал о ней и скучал. Я понял, что, скучая по ней и позволяя своим мыслям свободно течь, начал думать о других пациентах, с которыми работал за последние 46 лет, и что некоторые из них умерли от болезней в ходе психотерапии или незадолго после того, как терапия закончилась. Эти пациенты в основном, — но не все, — проходили парную терапию.

Медленно я начал позволять себе снова их вспоминать, я не всегда помнил их имена, но всегда — их самих. Когда я начал припоминать, что это были за люди, оказалось, что их было немало. Я начал считать и насчитал 8 человек, которые умерли во время лечения или после его завершения. Я говорил с коллегами, спрашивая, каков был их опыт в практике с пациентами, которые умерли от болезней. Некоторые коллеги потеряли, может, 2-3 пациентов из-за болезней, максимум 4, и мне стало ясно, что мой опыт работы с пациентами, которые умерли, был необычно значимым. Я стал просматривать аналитическую литературу в поисках того, что писали о смертях пациентов, — и оказалось, что писали об этом очень мало. В психоаналитической литературе, которую я просмотрел, гораздо больше было написано о смерти аналитиков и о том, как это влияет на их пациентов, но практически ничего существенного — о влиянии смертей пациентов на терапевта/аналитика.         

Мои мысли перенеслись назад к первому у меня случаю пациента, который умер в ходе лечения (Reich, 1995). Один из моих первых супервизоров, со времени учебы в Массачусетской больнице общего профиля, стал моим другом и коллегой. Он направил ко мне пару на лечение и сказал, что мужчина на 22 года старше женщины. Также он сказал, как будто все еще был моим супервизором, — обязательно спроси у женщины, может ли она представить, что ухаживает за Ричем, когда он заболел или умирает, и ее ответ покажет тебе, что для них может быть возможным. Я был молодым терапевтом, и такой вопрос не пришел бы мне в голову, не говоря уже о том, чтобы поднять его вот так прямо. Ричу было 57, а Джуди — 35.

Я сумел задать этот вопрос, и Джуди, пристально глядя мне в глаза, сказала: «Я позабочусь о нем, если ему это будет от меня нужно, и если он умрет, я снова выйду замуж».

Мы приступили к парной терапии, которое закончилось девять лет спустя. Это было самое длительное парное лечение, которое я проводил в начале своей карьеры, хотя с тех пор я работал с парами и более длительное время. Я благодарен Мартину Бергману, который прокомментировал мой доклад на научной конференции, где я представлял материал из этого лечения много лет тому назад, что, исходя из его опыта и этого материала, это лечение не было необычно долгим. Но это был глубокий опыт для них обоих и особенно для меня, когда в конце шестого года лечения у Рича развился рак мочевого пузыря. Как пара они проработали многие из сложностей их отношений, и Рич наконец развелся со своей прежней женой, — они были женаты 10 лет, затем 20 лет прожили раздельно, а потом Рич встретил Джуди. У Рича был сын-инвалид, что усложняло их взаимоотношения, но это в конечном итоге тоже удалось проработать, и они были по-настоящему счастливы, способны конструктивно справляться со своими трудностями, так же, как с конфликтными внутрипсихическими и межличностными повторениями. Болезнь Рича стала шоком, хотя он справлялся с ней изящно и с достоинством, добавляя собственные творческие методы, чтобы улучшить медицинский уход. Фактически его адаптации к жизни с болезнью были столь успешными, что его приглашали провести клинический разбор со специалистами по раку в крупных академических больницах, где он лечился. С другой стороны, Джуди очень тяжело переносила болезнь Рича и испытывала гнев, печаль и отчаяние, поскольку жизнь, которой она надеялась жить с ним, ужасно сократилась во времени. Ненадолго Ричу стало лучше, и Джуди воспрянула духом, но затем врачи обнаружили, что его рак вернулся. Рич ощущал себя бременем для Джуди, и мы провели много сессий, прорабатывая насколько можно его вину и печаль из-за того, что он ее оставляет. Рич притаскивал себя в мой кабинет, будучи на морфиновой помпе, возможности которой, как я мог заметить, были ограничены, поскольку он явно испытывал боль. Ричу становилось хуже, усиливалась боль, которую морфин не подавлял, и я предложил, что приду к ним домой в любой момент, когда он решит, что не может добраться до моего кабинета. Он сказал, что будет приволакивать себя на прием ко мне, но однажды позвонил и сказал, что больше не в состоянии это делать, и не мог бы я встретиться с ними у них дома.

И вскоре мы встретились вечером в солнечной комнате. Рич сидел в кресле-коляске, ноги его были укрыты одеялом. Он был в тонкой больничной рубашке. Джуди сидела рядом. Наша сессия продлился больше двух часов, и мы говорили о жизни, которую они создали, о девяти годах нашей совместной работы и об их благодарности за то, чего мы достигли в ходе лечения. Пока мы беседовали, голубые глаза Рича сияли, и я был тронут до слез, чувствуя признательность за то, что они поделились со мной глубиной своих переживаний. Я ушел, переполненный печалью, но с ощущением, что мне посчастливилось знать этих людей. Во время этого последнего совместного вечера я попросил у них разрешения написать о них, чувствуя, что это будет для меня способом помнить их и справляться с тем, что я их потерял. Я знал, что в этом есть нечто большее, но еще не мог об этом думать. Рич умер через два дня. И я стал искать парк, который, как они мне сказали, был для них особым местом, — то место, которое, я надеялся, удержит мои чувства и мысли и позволит мне чувствовать себя к ним близким.

Подозреваю, той ночью, когда я проснулся и не мог снова заснуть, я видел сон о своей пациентке Саре, которая преподнесла мне прощальный подарок, — найденный камень в форме лошади, о котором я упомянул выше. Сновидение простимулировало у меня то, к чему я не ощущал доступа, когда умер Рич. Это были воспоминания и ощущения, как я в четырехлетнем возрасте сижу возле своего дедушки, — он умер в присутствии моих родителей, а мой дядя-врач старался сохранить ему жизнь. Больше об этом я расскажу ниже.

В моей семье были и другие смерти, которые, похоже, сталкивали меня с множеством чувств, связанных с умиранием и жизнью. Я делал что мог, чтобы изолировать (compartmentalize) некоторые из этих чувств и воспоминаний; не думаю, что в юном возрасте я знал, что еще предпринять. Однако на протяжении восьми лет, с 1978 по 1986 год, каждые два года умирал близкий член семьи, что требовало большего контакта с умиранием и смертью и посещений кладбища, что мне стало сильно не нравиться. Я понял, что все эти смерти оказали на меня эмоциональное воздействие, в том возрасте, когда было невозможно поддерживать компартметализацию (compartmentalization), которую я позже выработал, будучи молодым клиницистом, и находил столь полезной. Оглядываясь назад, полагаю, что со временем даже эти тяжелые воспоминания несколько отступали из области интенсивности, которую занимали в моей сознательной психике, в полу-подавленное состояние, пока некая ассоциация не пробуждала их снова; то есть до смерти моих родителей. Я говорил себе тогда, что только что кое-что узнал как терапевт о цикле жизни и смерти и о том, как лучше обращаться с тяжелыми чувствами, которые испытываю, и может быть, чуть больше о себе тоже. Однако, когда я был моложе, невозможно было найти навыки, нужные для того, чтобы выдерживать и оценивать со стороны хаотическую груду чувств, связанных со смертью и беспомощностью.

У меня не было никакой способности полнее примириться с тем, что значит обращаться также к сложным смыслам жизни и смерти. Время шло, и я по-настоящему свыкся с этим занятием — жить, ведь никто мне близкий за много лет не умер. Но смерть Рича вновь открыла многие из этих чувств и воспоминаний; и было еще пять пациентов, которые скончались во время парного лечения или вскоре после его завершения. Некоторых я лечил дольше, некоторых — не так долго, но каждый остался связанным с моими сложными чувствами и воспоминаниями, некоторыми доступными, а некоторыми — менее доступными. Я хорошо помню одну пару, которую лечил больше 25 лет назад меньше чем 9 месяцев, поскольку женщина в этой паре позже напомнила мне мою пациентку Сару. Флоренс сказала мне, когда мы начали работать вместе, что прошла все возможные операции и химиотерапию, и единственный предпочтительный для нее способ справляться с раком это вызывание (channeling) духов любимых, которые, в ее представлении, утешали ее и помогали, когда медицина перестала действовать. В то время я на самом деле не понимал полное значение метастатического рака груди, не говоря уже о том, что значит вызывание духов людей. У них был трудный брак, но ее муж Фред, казалось, был полон решимости оставаться с ней. Примерно через три месяца парной терапии у Флоренс случился рецидив, и ее госпитализировали без моего ведома. В час ночи перед тем, как должен был состояться наша сессия, меня разбудил телефон, — звонил психиатр-ординатор по поводу Флоренс. Ее перевели из терапевтического отделения в психиатрическое, поскольку она отказалась возобновить химиотерапию. В результате психиатр счел Флоренс суицидальной. Резидент спрашивал меня о ее психологическом состоянии. Это был молодой и совершенно неопытный врач на первом году ординатуры, так что я постарался как можно лучше рассказать то, что знал, поскольку ни у Флоренс, ни у Фреда не было индивидуальных терапевтов. Я сказал ординатору, что, насколько мне известно, Флоренс не суицидальна, но решила не проходить медицинского лечения рака и осознает риски, как и ее муж, который поддерживает ее выбор прекратить медицинское лечение. Больница выписала ее из психиатрического отделения под мою ответственность и мы работали вместе еще три месяца, пока Флоренс не позвонила мне и не сказала, что не может продолжать и ее снова положили в больницу. Вскоре после этого она умерла, и через несколько дней мне позвонил ее муж Фред и спросил, можем ли мы продолжить сессии, чтобы помочь ему пережить потерю, а также разобраться, как снова обрести себя.

После этого были и другие утраты, с другими парами. Несколько лет тому назад я работал с парой, которую принимал уже несколько лет, и они были близки к завершению лечения, когда у одного из супругов развился рак. Многое изменилось как в их отношениях, так и в их семье. Старые повторения между ними перешли в творческие повторения (Rosbrow-Reich, 1988; Loewald, 1960, 1973), и физическая болезнь мужа казалась контролируемой к моменту завершения парной терапии. К сожалению, примерно через два года мне позвонила его жена и сообщила о его смерти, а также спросила, можем ли мы приступить к ее индивидуальной терапии. Сейчас, когда я это пишу, наша работа продолжается, и мы получили возможность пересмотреть нашу прошлую совместную работу и рассмотреть новые чувства касательно того, как ощущались исправленными отношения пары, а также как эти исправления были интернализованы парой и членами семьи, что вело к новым возможностям роста и развитию отношений с другими (Rosbrow-Reich, 1988).

Память уносит меня в то время, когда мне было 10 лет. У моих родителей были друзья, женатая пара без детей, которые жили на одном с нами этаже. Муж Гейб, высокий долговязый мужчина, с темными усами и густой, но с залысинами, копной волос, внезапно умер от сердечного приступа. Сначала мои родители утешали его жену Риту, но потом стали меньше с ней видеться, что меня озадачивало и казалось неправильным. Будучи 10-летним ребенком я самостоятельно сообразил, что смерть Гейба потребовала от моих родителей эмоционально отдалиться от своего переживания его смерти и заставила заодно эмоционально отдалиться от его жены Риты. Постепенно я понял, с некоторой растерянностью, что отдаление, на котором родители удерживали свои чувства касательно Риты и внезапной смерти Гейба, стали барьером невыразимости для меня, ограничивая всякую мою возможность задавать вопросы о том, почему они больше с ней не общаются. Отъезд Риты стал окончательным ответом родителей на мой невысказанный вопрос о том, почему они больше не поддерживают с ней связь. Я стал понимать, что их страх смерти и умирания, возможно, потери друг друга, был связан с тем, почему они держались на отдалении от Риты. Интуитивно я ощущал, пожалуй без особого понимания, насколько мы сторонимся того, чего боимся, и закрываемся от того, что несет боль или угрозу, в результате чего понимание себя и других становится менее доступным для нас. Возникает психическая дистанция. Помню, что в то время мне было любопытно понять, почему некоторые люди отталкивают друг друга, когда приходят утрата и смерть. И все же у меня было несколько моделей людей, которые, несмотря на разрушения, принесенные смертью, сохраняли невредимыми их взаимоотношения с оставшимися супругами и их семьями.

Став старше, я видел, что тот же самый паттерн дистанцирования возникает и с другими парами: когда умирал супруг, некоторые друзья позволяли прежним отношениям завершиться на этом. В моей семье никогда не говорили о чувствах к супругу, когда его партнер умирал. Оглядываясь назад, я вижу, что в моем раннем детстве представления моей семьи в этом отношении, будучи примитивными, отражали настроения общества того периода времени, окутанного различными тайнами и страхами касательно полиомиелита и рака. Никто из известных мне взрослых не понимал, как эти страшные болезни возникали и передавались, и, учитывая, что лечения не было, они стали табуированными для общения темами, — по крайней мере в моей семье.

Когда я был психологом-интерном в Массачусетской больнице общего профиля, Берреса Скиннера пригласили выступить с клиническим разбором перед тогда в основном аналитическим персоналом. Я не помню его лекции, но помню, что к нему отнеслись неодобрительно и некрасиво, что меня удивило. В то время, в начале 1970-х, все отделения психиатрии и психологии в крупных академических больницах в Бостоне были психоаналитически ориентированными и все супервизоры — психоаналитиками. На клинической лекции доктора Скиннера аудитория смотрела на бихевиоризм косо. Напряжение в воздухе ощущалось почти физически. Когда он начал говорить, его прерывали снова и снова. Даже будучи очень юным интерном-психологом, я понимал, что аудитория ведет себя однозначно грубо, неуважительно и непрофессионально. Хотя я знал, что аудитория относится к доктору Скиннеру плохо, и ощущал стыд за своих учителей и супервизоров, которые там присутствовали, у меня все же был вопрос, который я хотел задать доктору Скиннеру, но мне было слишком страшно его задавать в специально отведенное после доклада время, в такой бурной атмосфере.

Меня, юного интерна, ужасно подавляла внушительная обстановка знаменитого Эфирного купола Массачусетской больницы (Эфирный купол был тем местом, где, в частности, впервые была применена анестезия во время стоматологической операции), и я вынужден был ждать, пока почти все разойдутся и я останусь наедине с доктором Скиннером. Он медленно складывал свой портфель, когда я собрался с духом и спросил, как его теория бихевиоризма обходится со смертью. Его ответ чрезвычайно меня удивил. «Когда моей дочери было 5-6 лет, — начал он, — я хотел рассказать ей о смерти. Я показал ей мертвую бабочку, потом птицу, потом белку, потом собаку и так далее, прежде чем рассказать, что люди умирают, и подготовить ее к пониманию того, что такое смерть. Однако я не предвидел, что однажды моя дочь пойдет гулять со своим трехлетним братом, прежде чем я начал просвещать его относительно смерти так же, как учил ее. Без моего ведома дочь повела своего младшего брата на прогулку, и они пришли на городское кладбище. Она спросила его — как думаешь, на чем ты стоишь? Конечно, он не знал, и она сказала: под твоими ногами мертвые тела!»

Главным образом меня удивило, что он поделился со мной как будто приватной историей о своей семье, учитывая мое впечатление от доктора Скиннера, что он не тот человек, который придает важное значение эмоциям, особенно чувству уязвимости, поскольку выглядел он таким рассудительным. Он поделился со мной своим научным, но очень личностным подходом к смерти, за что я был очень благодарен. История доктора Скиннера была для меня восхитительно живой и настоящей; в сущности, душевной, совершенно не такой, как мое представление того времени о бихевиоризме, не говоря уж о его основателе.

Я пишу эту статью и возвращаюсь мыслями к тому времени, когда нашей старшей дочери Лиз было около 8 лет и умерла ее кошка. Кошку Джулию сбила машина, пока мы были на каникулах, а о ней заботился наш сосед, который сообщил нам печальную новость о ее смерти, когда мы вернулись. Я пытался найти способ помочь нам помянуть Джулию и делал что мог, чтобы помочь Лиз справиться с ее утратой, а также с нашей коллективной печалью в связи со смертью Джулии. Когда мы готовились к похоронам, которые я организовал, я надеялся, что структурированный процесс поможет Лиз и ее младшей сестре Джен лучше справиться со смертью их кошки, поскольку обе они чувствовали утрату и печаль. Я решил, что во время церемонии, которую мы организовали, буду также читать кадиш, еврейскую молитву за упокой. Я понимал, что тоже переживаю утрату Джулии, и хотел обеспечить больше средств для всех нас, включая меня, обработать печаль от утраты Джулии, создав пространство, где можно было бы об этой утрате говорить. Как оказалось, мою дочь Лиз в основном заинтересовали мои слезы, а не церемония, которую я пытался создать. Тогда я понял, что она хотела видеть, как я справляюсь с утратой Джулии, наверное, примерно так же, как я наблюдал, как мои родители справляются или не справляются с их утратами, когда взрослел. Наверное, это была моя собственная скиннеровская структура.

Один из вопросов, который я начал рассматривать, размышляя о смыслах, связанных с жизнью и умиранием, был важный вопрос о том, как мы оплакиваем своих пациентов, которые скончались? Мы не читаем кадиш (еврейскую молитву за упокой родственника) по людям, с которыми мы работали и знали самые интимные подробности их жизни, но мы помним их. В иудаизме поминальная молитва за усопших называется изкор. Именно поминальную службу по усопшим многие евреи проводят ежегодно на Йом-Киппур, а иудеи-ортодоксы повторяют ее четыре раза в год. Но как мы поминаем наших пациентов? Требуется ли для этого просыпаться среди ночи от сновидения, как это произошло со мной? Есть ли какой-то способ, который нам всем доступен, позволяющий горевать о своих пациентах, когда они умирают? Обучены ли мы нашими образовательными программами, что делать, когда пациенты умирают? Когда пациент умирает, предлагается ли нам система вроде той, которую Скиннер предложил дочери? Похоже это для нас или нет на то, когда умирает член семьи или уходит из жизни друг? Говорим ли мы об этих чувствах друг с другом или в наших профессиональных сообществах? Как связанные с конфиденциальностью ограничения влияют на этот процесс? Как роль в переносе, которую мы берем на себя с нашими пациентами, воздействует на нашу способность скорбеть о них? Что стимулирует наши контрпереносы и, может, мы про себя думаем и чувствуем «кабы не милость Б-жия, шел бы так и я»[1]? Посещаем ли мы вообще их могилы, как членов своей семьи, особенно когда уходят из жизни пациенты, с которыми мы работали по 20-30 лет? Как мы представляем себе переходные мосты и пространства в нас самих или между нами и аффектами наших пациентов? Или нашими собственными тяжелыми чувствами, когда мы становимся свидетелями переживаний жизни и смерти? Можем ли мы найти новые пространства, удерживающие нас и других, когда обращаемся к чувствам беспомощности, — нашим или наших пациентов, — связанным с завершениями, разрывами и началами? Как мы справляемся с нашим чувством привязанности и утраты этой привязанности?

Думаем ли мы, можем ли мы, осмеливаемся ли мы, наконец, думать о нашей собственной смерти? И важнее всего, в силах ли мы думать о том, как хотим жить и помним других, — «по ком звонит колокол — он звонит по тебе» (Donne, John, 1624 {Meditation, 17, Devotions Upon Emergent Occasions}; Hemingway, Earnest, 1940)?   

Так совпало, что я переписываю эту статью, которую начал в 2019 году и вынужден был, как ни печально, прерваться из-за болезней в нашей семье и в конечном итоге смерти моего единственного брата, и у меня было время, чтобы взглянуть со стороны на сложность пережитых утрат. Я могу снова начать писать. Я переживаю острое чувство времени и печаль, поскольку пишу эту статью в разгар пандемии, когда Ковид-19 уже унес более 570.000 жизней в Соединенных Штатах и еще миллионы по всему миру. Жизнь и смерть теперь для меня резче сфокусированы в результате катастрофической гибели людей, ужасного разлада, внесенного болезнью, и ее влияния на миллионы и миллионы семей по всему миру. Она также еще больше сосредоточила мое внимание на жизни людей, с которыми я продолжаю глубоко работать, и членов моей семьи, поскольку жизнь и смерть стали частью той атмосферы, которой все мы дышим.

Еще одна супружеская пара, которую я лечил, столкнулась с серьезными затруднениями, когда их первому ребенку было около 6 лет. У них возникли супружеские разногласия из-за затруднения, связанного с зачатием второго ребенка. Муж хотел усыновить ребенка, а жена хотела зачать. Желание мужа усыновить второго ребенка отражало его расовое и культурное наследие, но их сложные семейные истории, а также затруднения в их браке, создали такой диссонанс вокруг этого решения, что они обратились к  парной терапии. После большой работы их отношения улучшились и они пришли к совместному решению усыновить ребенка. Но затем, вскоре после усыновления, произошел регресс, когда муж внезапно потерял работу. Мы снова тяжело работали и на этот раз взаимоотношения, казалось, опирались на более прочное основание, с таким уровнем близости между супругами, которого раньше не существовало, отчасти потому, что муж был воспитан в культуре, которая ценила неприкосновенность частной жизни, что конфликтовало с семейной культурой открытости у жены. В иммигрантской истории мужа было много сложностей, из-за чего в молодости он отдалился как от соучеников, так и от некоторых членов семьи. Он был приятным человеком и, по мере продвижения в лечении, стал преданным партнером своей жены. В его родительской семье было еще четыре ребенка, и он, наверное, был самым умным среди них и среди своих одноклассников, хотя колледж он так и не закончил. Тем не менее, в конечном итоге он получил степень магистра. Он идентифицировался с матерью, которая была очень успешной в своей семье и пережила тяготы войны лучше, чем многие ее близкие члены семьи. Она оставила свою семью происхождения, чтобы уехать в Америку. Однако муж нес в себе межпоколенческую травму, поскольку стал избранным ребенком в семье, контейнирующим невысказанные чувства утраты своей матери, которые проявлялись в его браке. Как в индивидуальной терапии с другим терапевтом, так и в парной терапии он смог увидеть, признать и проработать большую часть своей травмы, что в итоге позволило успешно завершить лечение. Прежде чем произошло это завершение, он посетил родную страну матери и, хотя он и не говорил на языке матери, и не имел доступа к психологическому языку ее семьи, тем не менее он нашел оставшихся членов семьи и, с помощью переводчика, глубже узнал историю своей матери.

Меньше чем через год после завершения лечения я был удивлен звонком отца его жены, который знал мое имя и телефонный номер. Он спросил, не позвоню ли я его дочери, поскольку ее муж недавно умер. Он сказал, она чувствует себя такой опустошенной из-за смерти мужа, что ей трудно связаться со мной. Оказывается, муж внезапно умер от аневризмы. Мы поговорили с ней по телефону и я порекомендовал ей терапевта, которого покрывала ее программа страхования, поскольку смерть мужа привела к изменению ее программы медицинского обслуживания, из-за чего, к сожалению, я не мог ее принимать. Случайно через несколько лет я столкнулся с ней на автостоянке возле торгового центра. Она представила меня двум своим детям как человека, который знал их отца. У нее были новые отношения, она казалась счастливой, и все же на меня нахлынули чувства, когда я ярко вспомнил ее бывшего мужа и то, как мне всегда были приятны и он, и она. Потрясение от его смерти всех застало врасплох: вот только что он нес пакет на семейное мероприятие, один момент — и уже упал и умер.

Я обнаружил, что снова переживаю ощущение утраты и необходимость побыть с чувствами, связанными с его смертью и нашей совместной работой. Я чувствовал потребность удерживать это переходное пространство между жизнью и смертью и мои чувства, связанные с моими пациентами, а также собственным жизненным опытом. Вся память об утрате, горести, восторге, удовлетворении, тревоге, печали и так далее, обнаруженная в сохраненных воспоминаниях о работе с моими пациентами, теми, с которыми я продолжаю работать, теми, с которыми больше не встречаюсь, и теми, которые скончались, вскипела во мне. Я осознал, что воспоминания об умерших пациентах стали бережно хранимыми воспоминаниями в моей душе, как прощальный подарок Сары.

У одной пациентки, которую я лечу уже более 25 лет, был муж, которого я несколько раз встречал в приемной, поскольку он обычно привозил ее на сессии. Он скончался два года тому назад. Оказалось, кабинет его индивидуального терапевта также находился в нашем офисном центре. Я часто его вижу.           

Смерть этого человека из-за ряда болезней, которые развились за семь лет, нанесла травму его жене, поскольку она была эмоционально зависимо от него, несмотря на то, что последние пять лет он был физически зависим от нее. Эта пациентка происходила из семьи иммигрантов, прибывших в Соединенные Штаты после Первой мировой войны из Восточной Европы. В семье к ней относились критически во всем, кроме ее интеллекта. Критическое отношение семьи, похоже, было способом держать ее привязанной к семейной системе, поскольку они угрожали ее бросить, если она не будет им преданной. Она бы стала «другой», если бы не была им верной, и с ней никогда бы уже не заговорили, как если бы она умерла. Всякий человек вне семьи рассматривался как угроза, но война велась и среди родственников. Моя пациентка и ее сиблинг были разделены, — одна была верной и хорошей, а «другой» заклеймен как неверный и плохой. Моей пациентке повезло — и психически она была способна — выйти замуж за человека, который стал преданным мужем и опорой, и ему часто приходилось напоминать ей, что не каждый, кого она встречает, ее друг. Она то и дело считала, что ее коллеги и другие знакомые, которые могли ее обижать, это друзья и ровня ей. Много лет я интерпретировал ей ее защиты от признания ее собственной ужасной печали, связанной с постоянными обвинениями со стороны матери, и необходимость для моей пациентки быть отдельной от матери и заняться своим чувством вины, которое превратилось в гнев, внутренне направленный на нее саму. Если каждый был другом, то не могло быть никакой враждебности в ее душе, но она была печальной и вновь и вновь подвергалась нападкам многих ее коллег и ровесников, воспроизводивших нападения со стороны матери, в состоянии, которое казалось бессознательной попыткой сохранить привязанность к интернализованной матери. При этом пациентка никогда не могла ощутить, что та у нее действительно есть. Ее муж, однако, был якорем и противовесом для ее сложного, отчасти осознанного, отчасти бессознательного поведения, которое так затрудняло ее жизнь. Длительная болезнь мужа была весьма тяжелой для нее во многих отношениях, а его смерть привела к сложной реакции горя, которое стихает, похоже, только сейчас, когда она медленно начинает лучше заботиться о себе, как когда-то о ней заботился ее муж. Когда он умер, она была опустошена и спросила и меня, и индивидуального терапевта мужа, не посетим ли мы траурную церемонию в ее храме, который для нее стал во многих отношениях здоровой воссозданной семьей.

Это был мой первый опыт присутствия на траурной церемонии пациента. Я был глубоко благодарен за приглашение, поскольку не только по-новому увидел свою пациентку, все то уважение и любовь сообщества, в котором она прочно состояла, но также многое узнал о ее муже и их отношениях, о чем раньше не имел представления. Главное, меня глубоко тронуло то, как почтила память своего отца дочь пациентки.  

И снова на меня нахлынули воспоминания о прошлом, не только о моей взрослой жизни и многих семейных похоронах, но и ранние воспоминания о себе, почти четырехлетнем малыше, играющем с пальцами на ногах деда. Я упоминал выше, что вернусь к моим переживаниям, с ним связанным. Он спал на диване в гостиной нашей маленькой квартиры несколько месяцев после того, как его жена скончалась годом ранее. Мне вспомнились сложные чувства грусти и растерянности, которые я испытывал, не умея тогда их назвать, но только переживал и переживал без понимания. Хотя я не помню маму отца, но хорошо помню его отца, поскольку проводил с ним немало времени. Но привлекали мое внимание его пальцы на ногах, а также ямка на голени, которая, как я узнал годы спустя, была следом от пули, которой он был ранен во время Первой мировой войны, когда служил медиком. Мизинцы на его ступнях просто завораживали меня, — согнутые, они почти автоматически накрывали соседние пальцы. Я играл с этими его пальцами много раз, пытаясь разгадать их загадку, но сколько бы я их не отгибал, они автоматически возвращались в как будто предопределенное постоянное положение, — мизинцы накрывали соседние пальцы. Я проснулся рано, играл на гитаре и пел для деда, прерываясь на исследование чуда его пальцев, потом он извинился и пошел в ванную умываться. Я услышал знакомый звук защелки, шум воды, а затем зловещий глухой стук. Я побежал в спальню родителей и сказал, что дедушка в ванной и я услышал этот стук. Помню, как отец спрыгнул с кровати и выломал дверь в ванной. Он на руках перенес отца на диван, а мать бросилась к телефону, чтобы вызвать моего дядю, врача, который жил в соседнем квартале.

Когда дядя пришел, мы были в полной готовности спасать жизнь деда. Дядя быстро дал указания моей матери поднести зеркальце под нос деда, следить за его дыханием, но затем дыхание прекратилось. Тогда дядя рявкнул, что они его теряют, достал шприц и вколол деду что-то. Сегодня, зная то, что я знаю, я предполагаю, что это мог быть адреналин. Обо мне, казалось, все забыли, а я наблюдал, понимая и не понимая, чувствуя и не чувствуя. Глубоко в душе я ощущал пространство, составленное моим наблюдением за дедушкой, живым, но и не живым, самим собой, видящим переход его тела от подвижности к неподвижности, а также лихорадочной деятельностью моих родителей и дяди. Казалось, я все это видел, но не вполне чувствовал. Как будто это было кино, которое я мог пересмотреть через годы и медленно восстановить и понять чувства, в которых не мог разобраться в детстве. Я слышал, что мой отец плачет, но на самом деле не понимал, почему папа плачет и что значит, что его отец умер, как и не понимал по-настоящему, что такое «умер». Мне было печально, поскольку печально было моему папе, возможно, это чувствовала моя дочь Лиз, когда присматривалась к моей реакции на смерть кошки Джулии, чтобы ей становилось понятнее, каковы ее собственные чувства. И снова это переходное пространство между жизнью и смертью и известные и неизвестные чувства, которые принадлежат этому пространству, предстали в непосредственной форме.

Беррес Скиннер еще не создал свою теорию бихевиоризма, когда мне было четыре года, никто ничего не рассказал мне о смерти, и я уверен, если бы и рассказали, в том возрасте я бы все равно ничего не понял. Проходили годы, я думал о своем дедушке на небесах, поскольку мне говорили, что он там. Иногда я мог вообразить, что облака на него похожи. Если я правильно прищуривался, лежа на спине и глядя в небо сквозь листья больших кленов, которые росли в нашем летнем доме, то мог представить его на небесах.         

Много моих воспоминаний о дедушке населяли этот сельский дом, его любимое место, с курами, утками, индюками, виноградами, садами и всем тем, что напоминало ему дом его детства. Когда мне казалось, что я вижу его в облаках на небе, я чувствовал его рядом, как клены, которые я связывал с ним и со всеми живыми существами, которых я здесь узнал и полюбил. В этом смысле жизнь и смерть кажутся объединенными, как деревья, земля и небо, — безопасным, успокаивающим, живым и интересным образом. Память была очень живой, но человек был мертв. Со временем память и переживаемое чувство можно было назвать «промежуточными», тем, что тибетцы называют «бардо» (личное сообщение от доктора Стива Прайера), — это пространство между смертью и следующим воплощением, или пространство не только между жизнью и смертью, но между одним моментом и следующим, что ведет к «моменту опыта» под влиянием проекций и допущений человека.

Через несколько лет после смерти дедушки, когда я учился в седьмом классе, у моего одноклассника умер отец. Так получилось, что я ходил в иешиву (еврейскую церковную школу), и рабби Вольфе, мой учитель, рассказал нам, что согласно еврейскому закону, когда человек умирает, кто-то всегда должен находиться с телом. Рабби Вольфе объяснил, что когда человек умирает, его душа дезориентирована — как бы в шоке, и ее нельзя оставлять в одиночестве. Он предложил ученикам нашего класса покинуть школу и отправиться в похоронное бюро в двух кварталах отсюда, чтобы совершить мицву (доброе деяние) — остаться с телом умершего. Никто не вызвался. Помню, как неприятно мне было представлять потерю отца, и я практически уверен, что ухитрился не думать о дедушке, который умер семью-восемью годами ранее. Я услышал свое имя, и рабби Вольфе сказал мне, что я должен идти с Херби Манщиным на первую смену в похоронный зал. Я не хотел идти, но рабби Вольфе настаивал, напомнив нам о еврейском законе и о том, как важна добродетельность того, что мы делаем, а также утешение, которое это даст нашему однокласснику, и помощь душе его отца. Херби был на несколько лет старше меня, он несколько лет оставался на второй год, поскольку не слишком преуспевал в изучении иудаизма. Он был баскетбольной звездой школы, и меня несколько успокаивало, что он главный, а я буду не один с мертвым телом, когда мы направлялись туда, где лежал отец нашего одноклассника. Когда мы пришли в похоронное бюро, нас проводили в большое помещение с зеленоватым кафелем и постаментом из нержавеющей стали, на котором под белым покрывалом лежал, как мне было известно, отец одноклассника. Я услышал, как Херби внезапно сказал «Я сваливаю» и выбежал из помещения, оставив меня один на один с мертвым отцом одноклассника. Я хотел выбежать из зала с Херби, но затем подумал, — кто же будет соблюдать еврейский закон и составлять компанию душе отца одноклассника? Так что я остался с этим мертвым телом. И снова, оглядываясь назад, хотел бы я располагать поддержкой модели доктора Скиннера для того, чтобы справляться со смертью, переходя от насекомых к птицам, потом к белкам, к собакам и наконец к людям. Или еще лучше, — хотел бы я, чтобы кто-то подсказал мне заявить рабби Вольфе: «Почему бы вам не пойти посидеть с мертвым отцом своего ученика, вы же взрослый!»

Никто не предложил этому мальчику какой-нибудь формы репрезентации, переживания и контейнирования, как Скиннер, по-своему, предложил своей дочери.

Я мог сказать себе только то, что отец умер и я должен ждать, пока меня не сменит другой одноклассник. Казалось, прошла вечность, пока не пришла следующая пара учеников и я мог уйти.

На следующий год произошла другая смерть, старшего ученика моей школы, и другой раввин захотел, чтобы мы о ней узнали. На этот раз весь класс отправился туда, где умер этот ученик, чтобы помолиться на месте, возле той квартиры, где он жил. Это был взрослый мальчик, и он покончил с собой. Нам сказали, что он перерезал себе горло. Мы стояли перед дверью в квартиру, где он жил со своим отцом, пережившим Холокост, и молились за него.

Я не мог не заметить ржавые пятна, которые расползались из-под оббитой двери в коридор, и решил, что тот мальчик умер возле двери и истек кровью прямо там, где я стою. Все эти чувства сливались с тем, что я узнал о Холокосте в этом году и видел страшные фотографии истощенных мертвых тел. Я знал, что мой отец и его семья избежали Холокоста, но не представлял, насколько онине избежали эмоциональных переживаний в связи с Холокостом, которые меня охватили в тот момент. И лишь позже я узнал, что многие мои родственники со стороны отца были убиты при Холокосте; а многие близкие родственники одного из родителей моей матери были убиты казаками поколением раньше. Только когда я стал работать терапевтом, у меня появилась пациентка, чьи родители выжили в концентрационных лагерях. Пациентка рассказала мне, что планировала убить себя, чтобы автобиография, которую она писала, была завершена. Только тогда впервые я начал сталкиваться с невысказанной правдой о переживаниях отца и моих чувствах, связанных с его историей и историей его семьи при Холокосте.                      

Оба родителя моей пациентки пережили Аушвиц, и она пугала меня, часто не приходя на сессии и выдергивая телефонный шнур из розетки, тем самым отключая телефон, так что с ней невозможно было связаться. Я консультировался по поводу того, как лучше ее лечить, поскольку не был уверен в том, как продолжать лечение. Когда консультант, у которого я хотел пройти супервизию, спросил меня, каков был опыт моей семьи в Холокосте, в то время я мог лишь пересказать ему несколько историй, которые рассказал мне отец, и сказать, что отца и его семью Холокост не слишком затронул. Папа решил не обсуждать со мной семейную историю, надеясь, что убережет меня и, без сомнения, себя от большей боли. Консультант, уделив внимание моему контрпереносу, сказал, что без большей информации от меня о том, как сказался Холокост на моей семье, он не слишком поможет мне клинически. Затем он сказал, что не возьмет с меня денег за консультацию и сожалеет, что не помог. И снова я остался один, сам по себе, без языка или достаточного понимания, чтобы воспользоваться информацией и осмыслить свои переживания, не говоря уже о переживаниях пациентки. Она зависла в собственном переходном пространстве между жизнью и смертью и делилась фантазиями, как заходит под душ и вдруг чувствует ужас, что из насадки хлынет «циклон», ядовитый газ, которым нацисты убивали людей в лагерях. Опыт холокоста, пережитый ее родителями, слился с ее переживаниями лета перед началом лечения, когда она посетила концентрационные лагеря в Европе. Она как-то сумела подняться в печь, воссоздавая самые ужасные переживания своих родителей и подключаясь к этим переживаниям.

За долгие годы я глубоко понял, что «вспоминать» тех, кто умер, — это часть жизни и ощущения жизни. Я знаю, что иудаизм формализует поминовение мертвых на духовном уровне, но поминовение поистине предназначено для живых, как способ сохранять живыми воспоминания о тех, кто умер, а также создавать то, что тибетцы описали как пространство для переживания сострадания, энергии и любви. Я бы также добавил, что способность интегрировать переживания живых при столкновении с утратой это решающий аспект воспоминания и проработки (Freud, 1914). Я пришел к мысли, что «поминовение» также создает пространство, которое позволяет мне воображать чувства «надежды», если бы я только мог меньше бояться того, что не в силах вспомнить. Надежда, как я ее представлял, становится своим собственным переходным пространством, которое может быть порталом к чувству, что есть будущее. Располагая переходным пространством, которое надежда создает для будущего, легче столкнуться с прошлым и его утратами и выдержать их. Тогда опыт столкновения с невыносимыми трудностями прошлого может создать возможности «быть» в настоящем. Если мы способны выдержать настоящее и имеем будущее, это создает новое пространство для возможности изменения и освобождения от негативного влияния прошлого.

Оглядываясь назад на много лет практики и сохранения надежды для многих пар, я понимаю, что эта надежда была для них переходным пространством, где они могли встретиться с самими собой и, вместе со своей способностью надеяться, могли найти любовь, эмпатию, способность видеть другого и себя самих и, в конечном итоге, заняться страхом, который, если ему не уделить ему внимания, может все это сокрушить.

Но тогда у меня просто не было теории, чтобы вообще что-нибудь из этого осмыслить. Это начало меняться после смерти Сары, когда я написал о ней и лечении ее и ее мужа (Reich, 2016). У меня также есть преподнесенный ею подарок, найденный камень, как драгоценность на прощание за то, что она воспринимала как дар, преподнесенный мною ей. Я считаю, что истинным ее даром мне была помощь в том, чтобы, вспоминая, помнить ее и нашу совместную работу, — это своего рода изкор (поминовение), которое можно совершать в любой момент.

Аналогично и у моей пациентки Бет, которую я лечил больше четырех лет вместе с ее мужем, брак был трудным и сложным. У ее мужа развилась угрожающая жизни болезнь. Муж Бет был очень болен, когда они завершили лечение, но они чувствовали, что очень хорошо подготовлены к тому, чтобы встретить его смерть вместе. Когда Бет позвонила мне с просьбой о встрече вскоре после смерти ее мужа, было ясно, что она находится на ранних стадиях скорби, но было заметно, что она способна опираться на положительные и поддерживающие переживания, которые они восстановили в парном лечение, что позволяет ей переживать новые интернализации ее мужа, себя самой и своего брака (Rosbrow-Reich, 1988), которые продолжают вести к эмоциональному росту.

Я считаю, что мне повезло лучше разобраться во многом, что касается умирания и смерти, но я понял, что важнее то, как люди живут, чем то, как они умирают.

Теперь я знаю, — то, что Левальд описал отсылкой к «Гамлету» (Shakespeare, 1599-1601, Act 1, Scene 2, Line 38), «Пусть призраки станут предками», требует способности помнить, выносить и оценивать со стороны трагедию, утрату и боль. Воспоминание требует чувствовать то, что может быть невыносимым, и структуры для его представления, — такой, которую Скиннер начал обеспечивать своей дочери и которую обучающие учреждения должны предлагать для развития молодых терапевтов.

Пока возможно чувствовать, что надежда и любовь сильнее страха, мы можем меняться. Надежда — как кислород, которым мы дышим, невидимая, но окружает нас. Только когда мы способны выносить тяжелое настоящее, что требует умения признать тяжелое прошлое, только тогда возможно будущее.

 

[1] Английская пословица, — высказывание, приписываемое Джону Брэдфорду, участнику английской реформации и мученику; считается, что он сказал это при виде людей, идущих на казнь. — Прим. перев.

Литература: 
  1. Freud S. Remembering, Repeating and Working Through. S.E. 145-156, 1914.
  2. Loewald H.W. Some Considerations on Repetition and Repetition Compulsion. // Loewald H.W. Papers on Psychoanalysis, New Haven: Yale University Press, pp. 87-101, 1980.
  3. Loewald H.W. Therapeutic Action in Psychoanalysis, New Haven: Yale University Press, 1960.
  4. Reich K.I. The Repetition Compulsion vs Creative Repetition Compulsion: A Psyсhoanalytic Perspective on the Therapeutic Action in Couples and Families. Paper presentation at the Massachusetts Association for Psychoanalytic Psychology, 1992.
  5. Reich K.I. Stronger Than Death is My Love. Paper presentation at the Massachusetts Association for   Psychoanalytic Psychology, 1995.
  6. Reich K.I. The Sought After Opportunity to Set Things Right: The Transformation of Hope in a Psychoanalytic Couple Therapy, International Family Therapy Congress, Istanbul, Turkey, 2004.
  7. Rosbrow-Reich S. Identity and Growth: A Psychoanalytic Study of Divorce. Psychoanalytic Review 75 (3), 419-441, 1998.